Original size 600x922

В защиту современного искусства // Derrunda

Шаблон для мемов с Сидни Суини побудил пофантазировать о сценах спора, когда атакующее утверждение поворачивается на 180 градусов, и из стрелы, метко поражающей мишень, превращается в угрозу для высказывающегося. Среди прочего вспомнился шаблонный отказ современному искусству в праве именоваться искусством, умаляющий все современное, что отклоняется от некоего канона, до статуса мусора.

Кардинальный разворот в данном сюжете даст утверждение, что сам инквизитор, озвучивающий лапидарный приговор, — атавизм своей эпохи и рудимент традиции. Он подобен выпавшему из времени человеку, который уповает на язык и при этом не понимает, что за современность скрывается в словосочетании «современное искусство». Оттого обвинение в бездарности и пустоте изобличает собственную неспособность к элементарному историческому и языковому усилию. Более того, неспособность свести установки, что он считает «своими», в своей же неуверенной мысли: приняв существование означаемого и означающего «современное искусство», он едва ли берется понять характер современности, ища вечное возвращение отдельных, наиболее понятных подходов, расположившихся в его картине мира между примитивным творчеством дикарей и примитивным творчеством идиотов.

Интуитивно при возражении на запрет именоваться искусством хочется пойти от содержания понятия современное искусство. Построить оборонительную стратегию через приведение примеров, что сгладят поражающий угол и сделают упрек лишь частично правомерным. Выйдет компромисс: что-то из современных произведений подтверждает вердикт, что-то — нет.

Фраза «современное искусство — не искусство» не ограничивается импульсом к теоретизации художественного направления. Она имеет заряд личных предрасположенностей к восприятию. Самое банальное — это языковое фреймирование до бинарной оппозиции, что вызывает подобное ей ответное мышление в узких рамках «хорошее» — «плохое». Иными словами, запускает цикл из проговаривания клише с финалом в нейтрализации любого мнения. Потому предлагаю пойти дальше этой схемы.

Обыватель, попрекая современное искусство, делает ставку на две вещи. Во-первых, имплицитно на язык как на эссенциальное, нормативное и всегда законченное явление. Это подразумевает веру в готовый, прозрачный язык, следовательно автоматически протаскивает определенную картину реальности. Потому, во-вторых, на онтологию, в границах которой собирается обвинение.

Фиксированный язык соединяется с запросом на фиксированную реальность, откуда вытекает неосознанное сопоставление искусства с зеркалом. Все, что не способно отражать мир в узнаваемых формах, отвергается. В законченном виде при снятии срабатывающих языковых триггеров, включающих механизм примирительной конвенции, выходит разговор о языке, что описывает реальность, и о таком же искусстве, с ними — о высказывающемся и границах понимания.

Несложно использовать слова, веря, что они всегда есть так, как они нужны говорящему, даже без попыток когда-либо остановиться и задуматься над их определением. Достаточно освоить контекст применения и постепенно сгладить все семантические шероховатости, оставляющие неясность. Обычно способность писать и говорить, быть хотя бы в какой-то мере понятным внушает веру в умелое дирижирование смыслами и словами. Однако навык повторять звуки и знаки не гарантирует власти над языком. Тем не менее ее желание остается, и стягивающим звеном становится реализм — повседневный опыт, самый сырой и достаточный, к которому можно отослать как к валидирующей инстанции. В итоге за «я знаю, что такое река/искусство/современность» на самом деле стоит «я знаю, какие картинки и ассоциации у меня всплывают, когда я слышу это слово». Язык предстает полем интуиций, которые оседают близ говорящего: в черте самого реального, в границах осязаемого и поставляемого через культуру для поддержания мировоззрения.

То же самое происходит в отношении языка искусства. Рассматриваемое обвинение содержит упование на существование единственного правильного, прозрачного для восприятия языка искусства. Вне поля зрения оказывается тот факт, что язык — инструмент, меняющийся от эпохи к эпохе. Другой ускользающий момент — это звучание фразы как отстаивания вкуса, хотя вкус здесь — не более чем форм-фактор, стягивающий действительно понятные элементы из непонятного под тождество «реалистично=хорошо».

Вместо внутреннего камертона он работает в качестве голоса включенности, рассчитывающего через узнаваемость привести к самоутверждению: реакция «современное искусство — мусор» — это не просто суждение, а маркирование себя как хранителя нормальности. Даже в самом абстрактном полотне есть различимые поверхностные компоненты: краска, сама идея абстракции, неудобная геометрия, не отражающая что-либо в наблюдаемом мире. Редуцирование всего произведения к ним позволяет сказать хотя бы что-то, объявив себя способным видеть и воспринимать.

Таким образом, в онтологическом разрезе критика воплощает в себе признание, что настоящее искусство должно быть похоже на знакомую реальность. Мерой искусства будет степень узнаваемости предмета, потому любая форма, не вписывающаяся в данную схему, легко объявляется обманом, дилетантством, мусором. Порой при побуждении обвинителя продолжить рассуждения выясняется, что хорошее искусство — старое искусство. Фактором одобрения становится институционализированность, принадлежность каноничным формам, иная нормативность. В общем, все то, что делает крупный исторический стиль какого-нибудь XIX века ретроактивно естественным состоянием искусства, как будто так всегда было и так должно быть. Вероятен чуть более сложный расклад, когда необходимость мобилизовать представления об искусстве, контакт с которым редок и небрежен, вынуждает уйти в грубый символизм с готовыми аллегориями. Они тоже остаются в измерении максимально понятного, также черпая ценность и актуальность в тиражируемости и распространенности. Пары вроде ангел — добро, череп — смерть, глаз — всевидящее око и т. п. китчевые сочетания с одномерным смыслом позволяют сохранить иллюзию духовной глубины. Их недостаток в том, что они все еще принадлежат обеззараженному нарративу.

С его помощью легко обозначиться, быстро разыграв карту включенности в культуру, но она будет весома при такой же поверхностной реакции, так и не приведя к конфликту с современностью, раскрывающим ее природу: отличаться от прошлого и настоящего. Современное искусство, наоборот, часто разрушает привычные символически коды, порядки, оставляя зрителя без шпаргалки с инструкцией, что сказать и куда смотреть. Нередко его ниша — дискурс об условности языка, отчего предмет для художественного осмысления дают сломы, сбои, напряжения в эшелонах знаков и символов. Вдобавок, весомо отношение современного искусства со временем. В отличие от многих традиционных форм, ориентированных на уже отрепетированный и установленный план подачи смыслов, оно может быть сознательно предложено зрителю в незаконченном виде, предумышленно создавая эффект дезориентации.

Фактически, обвинение демонстрирует требование, адресованное самой природе современного искусства, призывая отказаться от работы с медиумом и вернуться к иллюстративной функции. Еще — несвоевременность обвинителя. Отторжение метит даже не в произведение. Предмет такой незатейливой критики — структура времени, в которой оно возникло: фрагментарность, проблема невоспроизводимости, медиа-потоки, технонасыщенность, травматичная история XX века в целом. Современное искусство пытается говорить изнутри разорванной современности, продолжая ее и артикулируя внутренние черты. Оно дистанцируется от амплуа иллюстрации, находящейся поверх современности. Не всегда замысел удается виртуозно исполнить. Тем не менее усилие, выведенное в произведении, остается в поле искусства. За словом «современное» скрывается масса подходов, которые не отказались от смысла, а сменили задачи, начав работать не только с темами, но с условиями видимости, возможности высказывания, представления.

Получается, обыватель не признает, что его собственная жизнь протекает в том же мире. Он держится за воображаемую нормальность с цельным сюжетом, устойчивыми ролями и вечными ценностями. Жаждет быть хранителем подлинной традиции, укорененным и включенным в историю, когда об этом надо сказать. Это открывает нишу для вопроса: часто ли такому обывателю приходится осмыслять себя как одного посреди бытия, как атом, оторванный от иллюзорного ландшафта с постоянно движущимися тектоническими плитами истории?

Одних слов недостаточно, чтобы установить глубокую, заветную связь с прошлым или настоящим. Емкая формула не интегрирует в диалог старины и современности, она не даст места ни в прошлом, ни в настоящем. Чтобы понимать классическое искусство, нужно видеть его актуальность и неактуальность, то есть его историчность, бывает, даже скандальность для своей эпохи.

Попытка превратить прошлое в музейный фон с коллекцией канонов подчеркивает инструментальное отношение вместо эстетической рецепции, потому что на практике она оказывается лишь поводом для унижения всего нового. Произведения способны разрывать рутину, фиксировать отсутствие прежней, удерживаемой в мифе цельности.

Они могут работать как насильственное изменение режима восприятия, замедляя, раздражая, озадачивая, вызывая неудобные аффекты. Тем самым выбивая из колеи, по которой катится повседневность, и показывая, что она вообще-то сконструирована, а не произошла из вечности.

Ее рукотворность подталкивает уповать на консолидацию. На то, что попирание резонирует с чем-то большим, чем сам высказывающийся. Например, со словами политика или известного критика. Инфантильность мышления, уповающего на формулы, всячески уклоняется от самостоятельности, обретаемой в ошибках, сомнениях, подозрениях, и ищет авторитет, патерналистскую фигуру, которая возьмет ответственность за встречу с будущим.

Ей почти всегда оказывается политическое в том или ином обличье, говорящее от лица обязательных для знакомства государственных музеев, изображений в одобренных школьных учебниках и так далее. Политическое, которое предпочитает не искать сложных путей к донесению своих идей и тщательнее всего прорабатывает концепцию образования в пределах минимально необходимого объема, достаточного для контакта с остальными людьми и понимания транслируемого абстрактного. Всего, что хватит для нахождения в настоящем.

Современность современного искусства в языке и проблематике, в диалоге с настоящим, в котором оно не размывается и не теряется. Проблема обывателя — в страхе выпасть из мира, в великом страхе смерти, концентрирующей в себе страх неизвестного. С ростом понимания это чувство лишь крепнет, остается замкнуться в имманентной системе, где все ведет по безопасному кругу, имитируя прошлое, настоящее и будущее.

Современное искусство, напротив, говорит, что никакого гаранта будущего нет, оно уже наступило в виде странных, непонятных форм, и либо ты учишься контактировать с ними, либо тонешь в культурном формалине — ресентименте. Оно разрушает иллюзию линейного и стабильного сюжета жизни, неся форму «малой смерти», от которой обыватель бежит.

В этом смысле апологеты неведомого правильного искусства действительно «выпавшие» из времени, несовременные люди, обвиняющие современное искусство в современности. Они не принадлежат ни настоящему, ни прошлому — просто повторяют обломки риторики о «вечных ценностях» ради продолжения своего маленького мира, полного «ясных» явлений и событий. Современное искусство действительно нередко иное или чуждое. В нашем распоряжении не всегда есть готовый язык для его осмысления. Но таков авангард времени — устойчивость при разговоре о нем приходит по прошествии многих лет, а думать на самом краю между тем, что есть, и тем, чего еще нет, всегда очень трудно.

В защиту современного искусства // Derrunda
Project created at 17.03.2026
We use cookies to improve the operation of the website and to enhance its usability. More detailed information on the use of cookies can be fo...
Show more